Cat (puta_flaca_mala) wrote,
Cat
puta_flaca_mala

повесть о снеге

Декабрь только начинался, а снега уже было выше крыши, и Эмма бесконечно жаловалась, что у нее болят ноги. У меня они тоже болели, но приятно, и мне нравилось по утрам прокладывать тропинки в свежевыпавшем снегу. Я как раз купила себе высокие сапоги, в которых можно было бесстрашно наступать в сугробы. По утрам я упаковывалась в зимнюю одежду, как в доспехи – колготки, джинсы, майка (опционально – майка, майка), свитер, куртка, длинный шарф, шапка, хорошо надвигающаяся на уши.
Нам стали нехотя разрешать работать дома, я отказывалась, надеясь, что смогу побыть в офисе одна, но каждое утро я неизменно получала у выхода в метро Эмму с красными щеками, синим носом и без шапки. Наверное, думала я, это было наказание за то, что в прошлой жизни у меня были друзья, знакомые с понятием личного пространства.
Оно, как оказалось, было им знакомо настолько, что теперь оно у них стало одно на двоих, и мне приходится прилагать очень много усилий, чтобы не представлять это в подробностях.
Ну что ты в самом деле, сочувственно говорит внутренний голос, очень похожий на голос из прошлой жизни.
Я ничего, мысленно отвечаю я, мне уже тоже надоело, что позади обязательно остается какая-нибудь травма вселенского масштаба, которая «все объясняет». К сожалению, я не могу ничего поделать с этим, я не могу больше с ними общаться – я так им и сказала. Четыре раза как минимум. И эти четыре раза я действительно имела в виду то, что говорила. Я не собиралась ссориться, потому что мне казалось, что все было довольно просто. Потом я им что-то кричала, когда они пытались устраивать совместные посиделки с объяснениями, как у них все это произошло. Пойми, тупица, я не против, чтобы они были вместе, если этому всему было время кончиться, то неплохо, что оно кончилось именно так. Было гораздо легче плюнуть на все и переехать снова. Все как-то само организовалось вокруг моего выпуска из университета, поэтому я получила диплом, написала им письмо, простилась с преподавателями, с которыми хотелось проститься, и уехала. Никакой драмы.
Я просто пытаюсь себе представить, продолжала рассуждать я, щурясь от солнца на пешеходном переходе – я буду ходить к ним в гости, а они ко мне, я буду крестить их детей, а они моих не будут, у меня не будет детей, и когда-нибудь лет через двадцать я скажу – знаете что, дети, а ведь я много лет любила вашего папу, мы с ним даже спали какое-то время, каково, а?
Кстати, у них уже вполне могут быть дети.
У спуска в метро Эммы нет. Я остановилась, думая, что это очень странно, но ждать было холодно. Я дошла до офиса в одиночестве, в одиночестве поднялась наверх на лифте – офис был пуст. Все время до обеда я недоумевала, параллельно с этим пытаясь работать, а без пяти двенадцать одна отправилась в сэндвичную. Я думала о том, что можно будет заказать себе сразу три сэндвича и медленно жевать их целый час, не обсуждая ни с кем работу, книги или тернистый путь к мировой славе.
Мне, тем не менее, никто не запрещал спокойно об этом всем поразмышлять. Мне не стоило объяснять Эмме, почему идея написания книги с некоторых пор меня греет мало, если греет вообще. Или нет, она как раз начинает меня отогревать… что я, интересно, несу? У меня есть большая чашка быстро стынущего чая и много еды, а я вдруг стала пытаться собрать головоломку, о которой столько времени не думала – как будто в прошлом можно было что-то подкрутить в настройках, и настоящее от этого резко становилось бы лучше. Настоящее и так было ничего. Этим в моем положении вполне можно было гордиться.
Еще в сэндвичной я встретила Тома. Это был старший брат Эммы (по какой-то причине глубоко ею ненавидимый), которого я два или три раза видела в баре. В первый раз он помогал мне упаковывать Эмму в такси, и я даже не знала тогда, что это ее брат – она сообщила мне на следующий день. Потом мне главным образом нравилось на него смотреть. Я весь последний год пыталась заставить себя хотя бы смотреть на кого-нибудь. Двигаться дальше было необязательно. У Тома было хорошее лицо, и хотя рекордов Эммы он не бил (это было физически невозможно), я каждый раз видела его с другой девушкой. Еще они с Эммой были мало похожи. Я решила не спрашивать у него об Эмме, потому что покой был слишком прекрасен.
Все кончилось тем, что я забыла вернуться в офис и, особо ни о чем больше не думая, направилась сразу домой. Полчаса я не могла понять, почему еще светло, а я уже дома, но ощущение было как в детстве – внезапно разрешили не идти в школу, и этой свободы так много, что даже не знаешь, чем ее занять. Я попыталась навести порядок и поняла, что наводить его особенно негде. Площадь моей квартиры и количество вещей вполне друг другу соответствовали, я всегда старалась раскладывать все по местам. Это было скучно, но необходимо. Можно было снова пойти на улицу или поспать, потому что срочной работы у меня не было.
Впервые за долгое время я не придумала никакого занятия достаточно быстро, чтобы не съехать в воспоминания, и съехала. Надо было что-то с этим делать, поэтому мне пришлось достать лист бумаги и долго-долго смотреть на него. Это раньше я могла соловьем разливаться о своих воображаемых несчастьях. Теперь мне просто надо было сконструировать версию некоторых событий. И для других, чтобы мне было что им рассказывать, когда они потребуют доверительного тона и печальных историй, и для себя.
Чтобы я наконец поняла, что из этого до сих пор важно.
Эммы нет второй день, но теперь я знаю, почему, и знаю, что это как минимум на неделю. Она простудилась, потеряв зимний сапог во время очередного пьяного демарша в баре. Мне иногда хотелось спросить, интересует ли все это кого-то, кроме меня, или Эмме просто стоит продолжать пить, а ее родителям, с которыми она до сих пор живет, продолжать делать вид, что так поступают все юные леди. Можно было, конечно, спросить Тома, зачем она это все делает, но, в сущности, это было бы не очень искренне с моей стороны. Не потому, что я не любила людей вообще – я не могла себя заставить любить конкретно Эмму. Я ее не понимала, поэтому просто терпела, решала иногда ее проблемы – и если она не требовала ее развлекать, идти вместе с ней за приключениями или забирать откуда попало, это было вполне нетрудно.
Сейчас, например, от меня требовалось передать Тому ее анкету.
(Помимо всего прочего, Эмма пишет диссертацию на кафедре философии. Тема диссертации – «О любви во всех смыслах». Не знаю, с кем она переспала, чтобы ей дали утвердить такую формулировку. Меня бы это почти не волновало, если бы она не считала себя экспертом в вопросах личных отношений. И если бы она удивительным образом не оказывалась во многом права).
- Что, правда? – интересуется Том. Я отодвигаю чашку, чтобы ему было положить куда стопку анкет.
- Что?
- Ну диссертация.
- Правда, - говорю я, - по-моему, все уже знают, даже странно, что ты не в курсе.
- Я же с ней не живу, - пожимает плечами Том. – Что тут писать-то?
- Галочки ставить, - говорю я. Мы какое-то время разбираемся в путаных Эмминых схемах (странно, думаю я, это первый раз, когда я здесь не с Эммой), потом по напряженному изучению вопросов с зависшей в воздухе ручкой я понимаю, что мне надо вежливо отодвинуться, и возвращаюсь к чтению книги.
Краем глаза я все равно наблюдаю за Томом – они с Эммой совершенно не похожи.
- «Оцените правдивость утверждения по пятибалльной шкале: после длительного застоя в личной жизни вы автоматически начинаете рассматривать любого представителя противоположного пола как потенциального партнера».
Том откладывает ручку, внимательно смотрит на меня, я смотрю на него.
- Нет, не начинаю, - сообщает он и продолжает писать.
А вот теперь поразительное сходство.
- А у тебя что, длительный застой в личной жизни? – интересуюсь я.
- Нет, - отсутствующе говорит Том.
- А зачем тебе тогда меня рассматривать?
Больше он заполнение анкеты не комментирует.
- Он писатель, -  хрипло сообщает Эмма, когда я докладываю ей, что анкета побывала у Тома и вернулась ко мне.
- Хм, - говорю я. – Успешный?
Эмма называет мне две или три книги, после чего мне в голову приходит единственный вопрос:
- А почему мы до сих пор не спросили у него, что нам делать?
- Еще чего, - говорит Эмма. – Я с ним не разговариваю.
- Ну замечательно, - озадаченно говорю я. – Хочешь – я поговорю.
- Говори, - пожимает плечами Эмма.
Следующие три часа я под прикрытием работы над заказом смотрю интервью Тома на ютьюбе, а потом плавно перемещаюсь в его блог.
- Еще одна, - скептически говорит Эмма.
- Я не знаю, как ты собираешься доказывать мне, что он плох.
- Все стихотворения пишут себя сами, - говорит Том. – Любое стихотворение знает, о чем оно, и знает гораздо лучше, чем какие-то там поэты.
Ведущий спрашивает Тома о его последнем романе. Я не сразу понимаю, что речь идет о литературе. Роман, судя по всему, – антиутопия, и рассказывает об эпохе после той, в которую все окончательно развалилось. Действие происходит в то время, когда дети уже давно не учатся вместе в школе и имеют право работать только над одним предметом, а если им ничего не интересно, они ничего и не учат. Специализация наук потерпела крах. После попытки раздробить научное знание, а потом заставить смежные науки взаимодействовать обе идеи постепенно отмерли, как и узкоспециализированные направления. Все упростилось – но не до примитива, а до угрожающей, кристальной, тоталитарной (он сказал «тоталитарной», а не «тотальной» - мне пришлось специально перемотать) ясности.
Эмма измывалась над тоталитарной ясностью неделю. Я же думаю о том, что, если бы Том произнес все слова в этой фразе правильно, его совершенство начало бы вызывать у меня подозрения.
Еще он говорит о том, что самое прекрасное в работе над текстом – это время, когда текста уже много, но ты еще не знаешь, что из него получится. Ты никому толком не говорил о том, что именно пишешь, слова пока принадлежат только тебе – никаких долгосрочных планов, никаких обязательств, можно наводить порядок или вносить хаос ровно столько, сколько захочется. Можно не думать о том, что эта книга похожа на все предыдущие или, может быть, слишком мало на них похожа, потому что это еще даже не книга, это просто кусок пластилина или пятно чернил, в котором каждый непосвященный увидит свое.
Я думала над этими словами полдня, не понимая, почему они продолжают лениво плавать в моей голове, а потом что-то вспыхнуло, и я разыскала среди своих документов старую дневниковую запись – мне было, наверное, лет шестнадцать.
Я, конечно, понимаю, что любое произведение искусства – это диалог, но я, например, люблю поговорить сама с собой. Это детство, но мне тяжело думать, что кто-то будет меня оценивать со стороны – нет, даже не так, критики я не боюсь. Я боюсь, что, как только МОЕ окажется в чужих руках, оно перестанет быть МОИМ, потому что этот чужой человек все равно увидит что-то не то. Даже если это будет лучше или глубже того, что я задумала… хоть разыскивай каждого лично и объясняй ему, мол, извините, конечно, но вы понимаете, вот здесь герой кажется очень нахальным, но это только так кажется, и если вам он не нравится, то попробуйте еще хотя бы немного с ним посражаться, может, у вас просто знакомый похожий есть, который вам что-то плохое сделал…
Меня умилила эта девочка.
Проблема тогда была в другом – я читала (слишком) много умных книг, и при этом только два или три автора были мне по-настоящему близки. Чтобы чувствовать себя менее одинокой, я начинала представлять иногда, как попрошу у них интервью и как они поймут, что мы думаем одинаково, и оценят меня, и… да, а что мы будем делать дальше? Что с того, если одинаково мыслящие люди понимают, что они мыслят одинаково? Кому от этого становится лучше? Как-то ведь мы живем с очень относительным пониманием друг друга, и выживаем при этом…
Tags: писанина, повесть о снеге
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments